Пузыреву не дали говорить, прервав его дружными аплодисментами, но он прорвался сквозь шум рукоплесканий и торжественным дискантом продолжил:
— Я вижу счастливых людей, сидящих в этом теплом в холод и прохладном в зной помещении, где можно открыть и небольшой буфет, чтоб человек мог в спокойной обстановке, пока продвигается его очередь, выпить чашечку кофе и поговорить о насущных делах, рассказать что-нибудь, послушать. Я даже слышу эти голоса удовлетворенных граждан, слышу и тихую музыку, разливающую свои мелодии, вижу цветущие яблони, которые необходимо высадить рядом с этим маленьким и своеобразным клубом, вижу спелые плоды, окропленные дождем, налитые солнечной энергией и лунным светом. И вот что мне вдруг пришло в голову, други мои! Можно ведь назвать эти сооружения, которыми украсится наш город в скором будущем, в чем у меня нет никакого сомнения, — можно назвать их «каплями»... В каком смысле? А вот в каком. Это будет аббревиатура очень логичного названия: культурно-административный пункт льющихся яств. Это надо, конечно, смотреть, надо думать, но, по-моему, звучит неплохо. Во всяком случае, не настаивая на своем варианте, я призываю вас всех подумать над этим и внести на рассмотрение конкурсной комиссии, или как это будет называться, я не знаю, свои соображения. Лишь бы это были благозвучные сочетания, которые ласкают ухо и, может быть, даже рождают шутливую улыбку у человека, который собрал пустые бутылки и отправился... Куда? В этом весь и вопрос. В «каплю», например. Нас никто не упрекнет в легкомыслии, потому что это всего лишь аббревиатура, вполне официальная и понятная, но при этом несет она и шутливый оттенок, что в некотором роде необходимо сделать, имея в виду особенность этого пункта. Не государственное же учреждение мы собираемся строить! А «капля», как всем известно, имеет свой смысл, потому что в каждой пустой бутылке всегда остается последняя капля влаги. Или терпения! — добавил он многозначительно и, опустив кулак, самоуничтожился, сплющился в улыбке, слыша одобрительный смех и шум в зале и понимая, что его остроумное замечание про каплю запало в души благородных слушателей.
Под этот радостный и возбужденный шум Пузырев сошел с трибуны и виляющей походкой толстых ног пошел было к своему месту за столом, но хриплый бас Петра Аверьяновича остановил его.
— Ты, Пузырев, хоть и любишь белое вино и жену, а ведь хочешь ограбить нас. Во что нам твоя музыка обойдется, подумал? А потом, — говорил в полной тишине богомазный лидер, — учти, людям некогда рассиживаться за чашечкой, как ты говоришь, кофе. У нас живут труженики, а не лодыри. И ты неправильно понял задачу. Задача в том и состоит, чтобы не было очередей. А ты, братец, что предлагаешь? Опять очереди? Нет, это не наш путь. Народ устал от очередей, и мы должны рассосать их с учетом строительства новых объектов по приему пустых бутылок, чтоб труженик не терял времени на это дело. Понятно, Пузырев?
— Но, Петр Аверьянович! — взмолился растерявшийся Пузырев. — Я подходил с чисто нравственных позиций к этому вопросу, с позиций общей культуры, так сказать, я не имел в виду очереди. Но если есть свободный часок, потому бы не...
— Свободного часочка у человека нет, Пузырев! — перебил его Петр Аверьянович. — Все свои свободные часочки люди тратят на дело строительства нового образа жизни. Вот когда построим, тогда и будем рассуждать, как потратить свободный часок. А сейчас работать надо. И никаких шуток! Шутка ему нужна... Ты шути со своей женой.
— Я понимаю, я все понимаю... Но все-таки хотелось бы! Я, как теоретик, хотел...
— Какой ты теоретик, Пузырев! Садись уж, теоретик. Нам теоретики не нужны. Мы люди практичные. А вот насчет последней капли ты зря ввернул. Зря! Что ты имел в виду? — гневно спросил старец у Пузырева, который очень смущен был и смешон в младенческом своем непонимании. — Последняя капля терпения! Надо же додуматься до такой штуковины. Садись, садись, теоретик! Мы с тобой поговорим потом. Теория без практики — знаешь? Мертва! — добавил он зловеще и повторил сырым, болезненным голосом: — Мертва, Пузырев, мертва. Запомни.
Пузырев был убит, зато Клавдия Ивановна ликовала. Телеса ее волновались, она покусывала губы и словно бы рвалась в бой, чтобы добить Пузырева, лягнувшего ее в своем ошибочном, как выяснилось, и даже идейно порочном выступлении, осужденном самим Петром Аверьяновичем. Руки ее тряслись, когда она, не дождавшись пришибленных мужиков, наливала в свою рюмку водки. Сливина, не утерпев, поднялась, опрокинув загрохотавший стул, и чревом своим выкрикнула на весь зал:
— Предлагается тост! За Петра, великого! За дорогого нашего Петра Аверьяновича!
Люди зашумели, стали подниматься, чокаться рюмками, тянуться друг к другу, снимая мрак напряжения, в какой ввел их Петр Аверьянович разносом Пузырева. Каждый из них невольно чувствовал себя на месте несчастного, но каждый тоже знал про себя, что Петр Аверьянович прав, конечно, и как бы чувствовал себя одновременно на месте строгого, но справедливого Петра Аверьяновича. Каждый словно бы говорил, чокаясь с соседом и виновато улыбаясь: «Здорово он его подсек! Так подсек, что Пузыреву долго теперь не оправиться. А мужик был неплохой. Жалко. Но... не лезь со своими теориями в серьезные дела».
Темляков, как ни странно, тоже чувствовал справедливость, какая прозвучала в словах Петра Аверьяновича, и хотя он понимал, что Клавдия Ивановна слишком возвеличила его, назвав Петром великим, и что это вряд ли понравилось кому-нибудь из присутствующих, не говоря уж о самом Петре Аверьяновиче, при всем при том ему было жалко бедного Пузырева. Он глазами отыскал его за соседним столом и поразился перемене, какая произошла с ним.
Пузырев стоял, держа в руке фужер с золотистым вином, смотрел в одну точку и, одинокий среди шумных сподвижников, покинутый и отторгнутый ими, никем из них не замечаемый, как будто его и не было тут никогда или как будто он превратился в стеклянное изваяние, был бледен и страшен в своем отупении. На лице его, которое стало вдруг дряблым, брыластым, застыла недоуменная улыбка, похожая на гримасу боли и отчаяния.
Его можно было, конечно, понять и пожалеть как человека, который всю свою жизнь доказывал преданность высшему руководству и который на сей раз тоже вышел на трибуну, чтоб еще раз верноподданно послужить ему, но был жестоко не понят в этом своем рвении и расценен чуть ли не как подрывной элемент, против чего сам он всю жизнь боролся и готов был бороться и дальше, не помышляя ни о каком своем особом мнении или ослушании.
Темляков видел в нем несчастного, душа которого наверняка в эти минуты вопила сплошное «не-ет!» не в силах понять, что же произошло в жизни, которая вдруг покачнулась и уплыла из-под ног. Только что была прочная и надежная, а вдруг взяла да и развеялась дымом, не оставив надежды на будущее, разорвав человека на части и превратив его в шуршащий комок никому не нужной бумаги, выброшенной в мусорное ведро. «Не-ет!» — кричал бедный Пузырев в этом помойном ведре. Но никто уже не слышал его вопля, никто не обращал на него внимания, и неизвестно ему самому было, зачем и для чего он стоит с фужером вина и улыбается. Упасть в ноги, молить о прощении! И об этом, конечно, думал бедняга, который даже не притронулся, не пригубил фужера, когда все дружно и радостно выпили за Петра великого и, сев за свои тарелки, принялись закусывать, получая удовольствие.
— Чего стоишь? — услышал Пузырев насмешливый голос старца. — Оглоблю проглотил? Теоретик!
— Простите! — воскликнул Пузырев и торопливо сел. Он готов был стерпеть любое унижение, лишь бы осталась хоть махонькая надежда на спасение, хоть самая крохотка ее.
— Не выпил даже глотка за меня, — опять сказал Петр Аверьянович, рассмешив людей.
Переосмысливает! — крикнул кто-то из зала.
— Чешется, — раздался женский голосок.
— Теорию в практику переводит. Думает!
И пошли и поехали! Кто во что горазд, всяк хотел подать свой голос, голосище и голосок, чтоб доставить удовольствие Петру Аверьяновичу своей поддержкой. Люди ели, стучали вилками и ножами, наливали друг другу вина, водки, коньяку.
Темляков налил себе в фужер клюквенного морса и с наслаждением выпил кисло-сладкую, вяжущую розовость, которая остудила его и привела в сознание.
— Чтой-то вы загрустили, — услышал он голос Клавдии Ивановны, которая не уставая пила и ела, шевеля передними зубами, как какой-нибудь суслик, всевозможные яства, тяжко заглатывала плохо прожеванную пищу и тянулась вилкой за новой порцией, наваливаясь животом на стол.
— Пузырева жалко, — признался Темляков, видевший только что, как тот налил себе полный, через край, фужер и выпил его стоя, преданно глядя на своего руководителя. — По-человечески, — добавил Темляков, поднимая рюмку с водкой и приглядывая исподлобья на свою соседку.
— А чего его жалеть, подхалима?